— Деньги, — выдавила она. — У меня очень много денег. Они должны достаться вам. Вы меня слышите?
Она увидела, что он кивнул, и беззвучное бормотание прекратилось. Его губы только тихо дернулись…
— Вам достанется много денег… Ни пфеннига не давайте этим… Все — только вам… Раздайте эти деньги… Все раздайте, слышите?
Он снова кивнул.
Потом ей померещилось, будто рядом стоит Вилли… Его фельдфебельские ромбики светились в темноте, он опустился на колени, и его серебристые галуны на воротнике и две поблескивающие полосы с ромбиками на зеленом сукне погон оказались совсем близко от ее лица. Лицо Вилли было бледное, осунувшееся и настолько потухшее от усталости, что она не нашла в нем ни следа былой насмешливости.
Когда он наклонил голову, она увидела в его волосах проплешины на затылке, заметила грубые рубцы и услышала, как он сказал:
— Я люблю тебя, как любят памятник. Не тебя, а только памятник, потому что когда-то я тебя любил… Я это еще помню. — На миг он снова поднял голову, потом опять стал виден только его затылок. — Но тебя я хотя бы не ненавижу, а это уже много… Я тебя не ненавижу и хотел сказать тебе «до свиданья», еще раз с тобой повидаться. Но больше мы не увидимся.
Она хотела положить руки на его голову, но у нее ничего не вышло. Между фельдфебельскими погонами вдруг оказалось лицо священника, и совсем другой голос ей сказал:
— Не думайте о деньгах в этот час, когда вы…
— Нет, — прошептала она, — я буду думать о деньгах, я хочу, чтобы вы…
Вновь перед ней оказалась голова Вилли, и обе головы сменяли друг друга, как картинки, которыми быстро обмениваются, голоса тоже сменяли друг друга, и один голос обращался к ней на «ты», а другой на «вы».
— Только старику не давай ни пфеннига, обещай мне…
— Когда стоите перед престолом Господа нашего, нельзя…
— Я его ненавижу… Так обещай же мне….
Вместе с голосом Вилли она услышала артиллерийскую канонаду, снаряды рвались где-то в городе с ужасающим грохотом, непохожим на взрывы бомб…
— А теперь я прочту апостольский Символ Веры…
В тот миг, когда вернулся этот голос, артиллерийская канонада утихла.
— Мне пора… Итак…
— …зачат от Святого Духа, рожден Пресвятой Девой Марией…
Она видела, как серая фигура двинулась к двери, открыла ее и закрыла за собой, и, когда дверь хлопнула, окончательно умолкли и глухие удары снарядов.
— Спустившись в ад…
Боль была теперь похожа на очень тихое жужжание сверла, которое нарастало, как вой сирены, и, казалось, перемешивало и сжимало все ее внутренности, чтобы выдавить их наверх… Она ощущала их, как огромный ком в горле, и уже не замечала, что кричит в голос, уже не слышала своего голоса, и последнее, что она видела, были эти беззвучно шевелящиеся губы…
Горячая и темная струя, изогнувшись, задела верхней частью дуги подбородок священника. Отвратительный жирный запах крови забрался в его ноздри, вызвав тошноту. Священник поспешно вскочил, но было поздно: сутана его была расстегнута и кровь, хлынувшая на рубашку, медленно потекла вниз. Он ощутил ее мокрую тяжесть. Потом он вынул из кармана золотую дароносицу и испуганно осмотрел ее. Она была испачкана кровью. Осторожно охватив ее ладонью, чтобы не выскользнула, священник торопливо вытер загрязненное место о рукав, заметив при этом, что монахиня склонилась над кроватью так поспешно, что пламя свечей заколыхалось и силуэт небольшого распятия на стене сильно увеличился. Тень крошечной поперечины креста широкой и темной полосой на миг взвилась к потолку. Потом пламя улеглось, и большая тень распятия опустилась вместе с ним, уменьшилась, и священник увидел тень другой формы: теперь она была похожа на гасильник для свечей. Тот появился в виде большого капюшона, медленно опустился, прикрыв собою одну из свечей, и в том углу, где она стояла, стало темно, а тень распятия переместилась немного влево, ближе к кровати, где горела теперь только вторая свеча…
— Она умерла? — тихо спросил он.
Монахиня молча кивнула.
— Господи, милостиво прими ее бедную душу…
Священник обернулся: в комнату медленно входил человек, которого он раньше мельком заметил в коридоре, — худощавая фигура в черном с властным лицом, и священник перепугался, увидев слезы на этом окаменевшем старом лице…
«Вероятно, ее отец», — подумал он, отходя в сторону, чтобы пропустить вошедшего к кровати, монахиня тоже посторонилась. Только теперь священник смог посмотреть на покойницу: небольшое лицо ее было желтого цвета, рот еще приоткрыт, словно для того, чтобы выпустить новые потоки крови. И этот открытый, искривленный от боли рот придавал лицу выражение бесконечной усталости и отвращения.
Монахиня сделала священнику знак уходить, и он вернул золотую дароносицу на ее место в нагрудном кармане, а выходя из комнаты, тщательно застегнул все пуговицы на сутане…
Фишер взглянул в сторону двери и, когда убедился, что она закрыта, нагнулся и отпер ночной столик. Вынул из него шлепанцы, пару грязных скомканных вместе чулок и тут, совсем низко склонившись к полу, заметил следы крови — тонкую темную корочку, приставшую к полу. Он вздохнул, поглядел вверх на свечи и ощутил нечто вроде стыда, когда, задыхаясь от усилий и опершись о край кровати, отодвинул в сторону ночную посудину. В голову лезло все, что он за свою жизнь слышал о судебных процессах по наследованию, и он весь взмок, увидев, что в ночном столике той записки тоже не оказалось. Он вздрогнул, когда замочек щелкнул, и, опираясь о пол, чтобы встать, вдруг обнаружил в полутьме под кроватью чемодан. Тогда он плашмя лег на пол и попытался дотянуться до его ручки. Но чемодан был задвинут так далеко, что достать его не удалось, и Фишеру пришлось, пришлось-таки, пригнув голову, залезть почти целиком под кровать и на ощупь ползти вперед. Его затошнило от омерзения — он лежал, распластавшись на животе, во всяком мусоре, утонувшем в отвратительно толстом слое пыли, а когда подобрался, чтобы продвинуться еще немного вперед, то уткнулся кончиком носа в эту грязь и какие-то нитки попали ему в рот. Он закашлялся и из-за кашля не смог ухватить ручку чемодана. Задержав дыхание, он подавил кашель и наконец взялся за кожаную ручку. Наступила полная тишина. И в этой тишине он услышал, что дверь открылась и вновь закрылась. Фишер не шевельнулся. Послышался звук одного-единственного шага, и вновь наступила тишина. Он подумал, что в комнату вошел кто-то и этот кто-то теперь смотрит на его ноги, на его ботинки, на всю эту жалкую нижнюю половину мужского тела, лежавшего под кроватью. Он мысленно выругался, и этот злобный и нервный внутренний монолог принес ему облегчение. В голове его звучали слова, которых он еще никогда в жизни не произносил и о существовании которых едва догадывался, — «говно, дерьмо собачье»… С души словно камень упал, и он решил вылезти. Упираясь одной рукой в пол, а другой держа чемодан за ручку, он медленно пятился назад, энергично выдыхая накопившийся в легких воздух. Вокруг него поднялось облако пыли, мусор лез в нос и рот, Фишер начал чихать. Потом воротником зацепился за пружину, вылезшую из матраца, и опять замер, бормоча себе под нос бессмысленные грязные ругательства, и почувствовал с отвращением и радостью, что пот и грязь на нем перемешались. Он дернулся посильнее, ощутил, что воротник лопнул, и медленно выполз из-под кровати спиной к вошедшему. Потом швырнул чемодан на кровать…