— Постарайтесь вспомнить…
— Какой у нас сейчас год?
— Сорок пятый, — ничуть не удивившись, ответил священник…
— Так вот, я точно помню, что исповедовался в сорок третьем году, это было зимой, перед сражением…
— Значит, год-два назад.
— Да, — кивнул Ганс и умолк. Взгляд его то и дело соскальзывал с руки священника, слегка перепачканной углем, и как магнитом притягивался к безнадежно чистой хлебнице и к пустым кофейным чашкам с черным осадком на фоне серой скатерти. — Большую часть времени я тосковал, — очень тихо сказал он. — Чужим богам не поклонялся и жене своей не изменял, покуда она была жива…
— Вы были женаты?
— Да… Я тосковал, — повторил он, — тосковал страшно… Ни святого причастия, ни церковной службы. Последняя была год назад. Да, точно, именно год назад. Несколько раз я нарушал шестую заповедь, то есть воровал. На войне воровал часто, да и теперь вот ворую брикеты. И живу с Региной… Но Регина мне жена, — добавил он немного увереннее.
Тут он разжал судорожно сжатый кулак и, веером растопырив затекшие пальцы, посмотрел сквозь них на священника и увидел, что тот улыбнулся, не зная, что Ганс на него смотрит.
— А как насчет молитв? — спросил священник.
— Даже не знаю, что сказать…
— Постарайтесь припомнить.
— Я так давно не молился. В последний раз это было в госпитале, наверно, года два назад. А вот с брикетами…
— Гм, — хмыкнул священник. — А сколько вы их берете? Больше, чем вам самому нужно?
— Да, я обмениваю их на хлеб и сигареты…
— Но и раздаете даром тоже?
— Да.
— Прекрасно. Только не пытайтесь на них наживаться… А жить-то ведь как-то надо, понимаете?
— Понимаю. — Ганс опять умолк.
— Это все? — тихо спросил священник.
— Да.
Священник откашлялся.
— Тоска, — сказал он, — это не дар Божий. Всегда об этом помните. Она может, вероятно, и приносить какую-то пользу, как и зло каким-то таинственным образом может, даже должно служить добру, понимаете? Но тоска никоим образом не приходит прямо по воле Бога. Помните об этом. И каждый раз, как на вас нападет тоска, молитесь. Молитесь, даже если поначалу тоска лишь усилится. Слышите? Когда-нибудь молитва поможет. Продолжайте молиться… И обвенчайтесь… И примите Святые Дары, они — наша пища здесь, на земле. И не забывайте о том, что у вас есть заслуги. Считать себя таким грешником, который даже недостоин снисхождения, — тоже высокомерие. Правда, особый вид высокомерия, который легко спутать со смирением. Разве вы не хотите обвенчаться? Ваша супруга страдает от такого положения дел, поверьте мне…
— Обвенчайте нас.
Священник помолчал.
— Я связан законами. Нам не разрешается венчать церковным браком, если до этого не заключен официально брак гражданский. А почему вы не поженитесь официально?
— У меня фальшивые документы. А ведь их могут потребовать. Обвенчайте нас так…
Священник вздохнул и надолго умолк.
— Хорошо, я сделаю это, сделаю вопреки всем законам. Но с условием: вы пообещаете мне, что потом обязательно оформите свой брак официально и еще раз обвенчаетесь в церкви.
— Обещаю.
— Прекрасно. Приходите с женой после службы ко мне в ризницу. И приведите с собой каких-нибудь свидетелей. Покайтесь в душе…
Пока священник, молитвенно сложив руки, молился — очень кратко и с большим чувством, — Ганс пытался вспомнить покаянные молитвы, выученные им когда-то. Но вместо этого незаметно для самого себя забормотал:
— Я так устал, так устал, я так голоден, мне плохо, сжальтесь…
И внезапно — даже не сразу поняв, что же произошло, — ощутил прилив сил. Видимо, у него опять случился небольшой приступ, и все поплыло перед глазами, потому что он вдруг увидел склоненное над ним бледное лицо священника, едва слышно бормотавшего: «Хвала Господу нашему, Иисусу Христу…»
Ганс сразу же вскочил и повернулся к печке. И тут ему вдруг пришло в голову, что на него не наложили никакой епитимьи.
— Вы не наложили на меня епитимью, — сказал он, не оборачиваясь.
— Каждый день вместе с супругой читайте один раз «Отче наш» и один раз «Аве Мария».
Голос священника звучал как-то обезличенно, даже слегка раздраженно и брюзгливо, но Гансу это было приятно. Сунув руку под кровать, он достал еще два брикета, подкинул их в печку и проронил:
— Я принесу вам еще, завтра утром. Вы должны принять это от меня…
Обернувшись, он увидел, что священник взял в руки свою табакерку и, набив ее доверху большими, плоскими табачными листьями, щелкнул крышкой:
— Тогда вы должны принять это от меня. Табак мне присылает брат, который его сам выращивает…
— Спасибо, — выдохнул Ганс. Прощаясь, он старался не смотреть священнику в глаза.
Пламя свечей отражалось от крышечки маленькой золотой дароносицы и матовым теплым пятном света плясало на стене, образуя дрожащий бублик, который как бы рвался куда-то, но не мог вырваться и бешено метался внутри крошечного кружка. Монахиня была погружена в собственные мысли и в своем широком и ниспадающем донизу облачении походила на какой-то каменный памятник, у которого живой была лишь бледная широкая ладонь, трижды благоговейно прижавшаяся к груди, чтобы потом окончательно исчезнуть в складках рясы.
Священник отщелкнул крышечку дароносицы, как открывают карманные часы. Пятно света на стене погасло, а в глазах умирающей при виде матовой облатки мелькнула радостная искорка. Она попыталась было поднять руки и прижать их к груди, но боль сковала ее члены, пронзила судорогой ее тело и словно огромным и зловещим кулаком сдавила все внутри. Кулак сжимался все сильнее, казалось, в нем не было ничего, кроме боли, дикой, рвущей все на куски боли, которая внезапно бесследно исчезла, да так быстро, что умирающая перепугалась и у нее к горлу подступила рвота — с такой скоростью, что выплеснулась через край ночного столика, быстро растеклась по нему, достигла подножия распятия и забрызгала одну из свечей. Но главная масса хлынула через край кровати на пол, образуя большую и быстро увеличивающуюся лужу, в которой чистый башмак монахини возвышался, словно остров. То была кровь, темная, почти черная кровь…