Он знал, что еще не поздно было исчезнуть, тихонько спуститься по лестнице и уйти в ночь. Вероятно, она даже не слишком огорчится, она наверняка уже не рассчитывала на то, что он вернется…
Ганс не почувствовал, что улыбается. Ему казалось, что он видит ее впервые: на нем все еще был ее плащ, он носил его, потому что мундира у него уже не было. От плаща исходил ее запах. Было очень тихо. Она медленно переворачивала страницы, потом отложила в сторону мундштук, и он заметил, что она поставила себе на живот чашку. Огонь в печке разгорелся сильнее. Гансу было слышно, как он фыркает, а наверху, в развалинах дома, завывал ветер; там, по дырявой крыше и в разрушенных комнатах здания, ветер гонял осколки камней и куски штукатурки, и они с грохотом падали в кучи разного мусора.
Она переставила чашку на стул и продолжала читать. Читала она очень медленно, он начал уже терять терпение и, наблюдая за ней, вдруг вспомнил, что некогда продавал в магазине книги и у него была другая женщина, работавшая там же. Иногда они вместе ходили в кино или он провожал ее до дому после занятий на курсах. Все это было теперь так бесконечно далеко, в другой жизни, он не мог себе даже представить, что когда-то принимал всерьез эти курсы и свою профессию. Помнилась только жгучая сковывающая робость, охватывавшая его, когда он провожал домой свою будущую жену: его душа жаждала нежности, а он осенним вечером не решался даже взять ее под руку на освещенных улицах города. Иногда им приходилось идти темными переулками, и на ярко освещенной остановке они садились в вагон и все время говорили о книгах, фильмах и докладах, которые вместе прослушали. Она была маленького роста и неприметной наружности, ни хорошенькая, ни элегантная, а между стволами деревьев проглядывал мягкий свет газовых фонарей — желтый, дробящийся, текучий, почти жидкий, а между светом и деревьями, их серыми смутными очертаниями, туман клубился длинными плотными клочьями и медленно расползался, чуть ли не курясь, подобно огню, лишенному доступа воздуха… Потом он шагал домой вдоль реки, очень медленно, почти по гранитной кромке, венчающей плотину, и рядом с ним плескалась невидимая в тумане вода, и шум ее был спокойный и ровный, а он бросал окурки в туман, стараясь швырнуть как можно дальше, и они с шипеньем гасли где-то там во мраке…
Она все еще лежала неподвижно, только один раз подтянула одеяло повыше и подоткнула его поплотнее, и этот девичий нетерпеливый жест показался ему новым и необыкновенным…
Внезапно он вошел, не постучав, направился прямо к ней и поцеловал ее в губы. Он ощутил вкус ее мягких, слегка влажных губ и увидел, что глаза ее оставались открытыми: они были темно-серые, мерцающие и слегка раскосые, а в рывком распахивающихся сиреневых веках было что-то кукольное. Он смотрел ей в глаза, не отрываясь от ее рта, а рукой обхватив затылок и ощущая пальцами гладкую тяжесть ее волос. Так он смотрел ей в глаза очень долго, и она не опускала взгляда. Лишь потом, когда она уронила книжку и он склонился над ней еще ниже, лишь тогда она прикрыла веки, а он побоялся посмотреть, остались ли на ее лице следы пережитого блаженства…
Он оторвался от нее и почувствовал, что краснеет.
— Присядь-ка, — просто сказала она. Потом приподнялась, откинула одеяло, спустила с дивана ноги и села. Он никак не мог взять в толк, почему его охватила такая радость. Взяв со стула чашку, он переставил ее на стол позади себя и сел.
Она сказала:
— Ты почему-то улыбаешься, даже смеешься. Что случилось?
Он ничего не ответил, отдавшись приятному ощущению тепла от печки за спиной.
— Боже мой, — опять сказала она, вставая.
Потом взяла со стола банку с повидлом, хлеб и нож, опять поставила все это на стол, и он впервые увидел так близко ее руки: они были узкие и маленькие, почти как у ребенка, удивительно крошечные. Руки эти дрожали…
— Ты, наверное, голоден, да?
— Да, — откликнулся он, выпрямляясь и глядя ей в лицо; глаза ее влажно блестели.
Он взял сигарету из пачки, лежавшей на столе, оторвал полоску от яркой этикетки на банке с повидлом и скрутил ее в жгут, чтобы прикурить от огня в печке. Она подняла на него глаза:
— Тебя долго не было дома. Мне показалось очень долго, дольше, чем вся война…
Он погасил тлеющий жгут, положил его на край стола и остался стоять у печки…
— Я сварю кофе, — сказала она.
Он только молча кивнул. На ее лице читалось что-то похожее на растерянность. Оба они вдруг почувствовали себя чужими. Она опустила глаза, решительно застегнула доверху застежку-«молнию» на своем зеленом свитере, расправила руками смятую юбку и пригладила волосы. Вода закипела. Она положила ложечкой немного кофе в кофейник и чашкой с отбитой ручкой принялась наливать туда кипяток.
Ощутив ноздрями запах свежесваренного кофе, он понял, что вот-вот потеряет сознание от голода. Опустившись на стул, он загасил сигарету и сунул окурок в карман плаща.
Она долила кипяток в кофейник, прикрыла его жестяной крышечкой от банки с повидлом и присела рядом. Потом принялась медленно и спокойно намазывать повидло на хлеб. Но он заметил, что руки ее дрожали. Она положила ломти на маленькую желтую кафельную плитку, заглянула в кофейник и налила ему кофе.
— А ты разве не выпьешь со мной?
— Что ты сказал?
— Выпей.
Она улыбнулась, когда он протянул ей чашку, и налила и себе тоже.
Проглотив первый же кусочек хлеба с повидлом, он ощутил, что у него все поплыло перед глазами. Видимо, хлеб попал в некое тайное место у него внутри и вывел весь организм из равновесия. Голова у него кружилась, все вокруг вертелось, хотя глаза были закрыты. Ощущение походило на сильное, не совсем уж неприятное покачивание, а сам он казался себе чем-то вроде дирижерской палочки, то взлетающей ввысь, то опадающей в темном и душном зале.